Перейти к основному содержанию
Прямой эфир

Жить очень трудно, брат

Ровно 90 лет назад - странно думать, сколько эпох вместили в себя эти 90, - собрались на первое свое заседание "Серапионовы братья", самая многообещающая и одаренная литературная группа послереволюционного Петербурга, в которой принято было выдуманное Фединым приветствие: "Здравствуй, брат, писать очень трудно".
0
Озвучить текст
Выделить главное
вкл
выкл

Все "серапионы", начиная со старшего, Федина, и кончая младшим, Кавериным, - стартовали мощно, и даже Лев Лунц, душа объединения, студент-восточник, в 23 года умерший в Берлине от ревмокардита, за пять лет литературной работы написал достаточно, чтобы полноправно войти в историю русской литературы. Лунц и был последним, что их объединяло, - его именем они клялись, оно было их паролем и после того, как в 1926 году братство перестало собираться, разойдясь чересчур далеко. Никитин, Зощенко, Тихонов, Полонская, Вс. Иванов, Груздев, Познер - все оставили след; и всех хранила какая-то сила - не загробное ли заступничество Лунца? Все они умерли своей смертью, хоть прошли и террор, и войну.

Горько мне представлять их посмертную встречу - в нее отчего-то верится. У "серапионов" была строгая дисциплина: ради своих суббот они пренебрегали любыми делами; не может быть, чтобы, дождавшись в 1989 г. последнего, Каверина-Зильбера, они не сошлись невидимо в уцелевшем Доме искусств, в комнате Слонимского на втором этаже. Не знаю, что там теперь, кажется, клуб.

- Прости меня, Левушка, - сказал бы старший. - Ты все верно предсказал мне в последнем письме. Я написал семь советских романов - один другого унылее - и безнадежно увяз в последнем, уцелеет от меня только первый, в котором с миру по нитке надергано из всей мировой литературы, но есть живая растерянность хорошего человека, осознавшего, что быть человеком уже недостаточно. Я не помог издать твою книжку, хотя стал крупным сановником. Я предал многих друзей и травил многих великих сверстников. Старость моя была одинока. Если бы ты видел меня, высохшего, как Кащей, не способного выжать из себя ни строчки.

- И ты прости меня, Левушка, - сказал бы единственный поэт среди них. - Я не предавал друзей, но молча соглашался с их травлей. После первых двух книг не написал ничего значительного. Я тоже дослужился до больших советских чинов, повторял глупости со многих трибун (это называлось "защищать мир"), и стихи покинули меня. Но на старости лет я влюбился в переделкинскую медсестру и две тетради исписал любовной лирикой, детской, смешной, уже совершенно бездарной, - о, если бы ты видел меня, приплясывающего старца.

- Прости, Левушка, - сказал бы самый знаменитый и самый несчастный из них. - Я всегда любил тебя и помнил о тебе, и это удержало меня от многих компромиссов. Я честно пытался поверить в то, что победивший нас всех урод и есть новый человек нашей мечты, но я слышал его язык и умел писать на нем, и этот язык рассказал о нем все вернее любых умозрений. Я приписывал свои догадки застарелой ипохондрии, пытался лечиться, внушал себе бодрость. Я написал книгу о счастливом обретении душевного здоровья и надеялся, что она поможет победить все духовные болезни человечества, начиная с фашизма. Книгу ошельмовали, меня затравили, я ни в чем не покаялся, но никогда уже не оправился. Десять последних лет прожил в нищете, которой больше всего страшился, и умер, собирая ничтожные бумажки для ничтожной пенсии. Если бы ты видел меня, с мертвым лицом и голосом, задыхающегося на этих бесчисленных лестницах...

- Прости и ты меня, Лева, - сказал бы самый неоцененный и загадочный. - Всю жизнь я прожил автором партизанских повестей - худшего из того, что написал. Пятьдесят лет пролежали в столе "Кремль", "У", "Вулкан" - лучшие мои книги, а когда они вышли к читателю, спасенные женой, читать и понимать их было уже некому. Я никого не предал и многим помог, но не сумел помочь себе самому - я знал и умел много больше, чем сумел воплотить. Если бы ты видел меня, умирающего от рака, в полном сознании неосуществленности, и безвозвратности, и неистраченности дара!

И только одному - младшему - не в чем было бы виниться: он берег память друга, пробивал его книгу, поддерживал травимых. Однако годы отказа от своего заветного... от сказочных новелл, от острого и тонкого письма - ради вынужденно советских эпопей, которые только и спасал "серапионовский" элемент авантюры... Он честно проработал в литературе почти семьдесят лет, но часто ли был равен себе?

- Друзья мои! - утешил бы их Лунц, который всех умудрялся вывести из меланхолии неистощимыми шутками и юным азартом. - Вы рассказали мне грустную повесть, но разве не всякая жизнь сводится к ней? В России надо жить или очень долго, или очень мало, что и доказали мы с братом Вениамином. Любая жизнь - хроника неудач, предательств, отказа от себя самого, а в лучшем случае - история недоделанного и недосказанного. Но нам повезло - наша юность пришлась на великое событие, подлинное значение которого еще и теперь неясно. Оно озарило первые годы нашей работы, оказавшиеся лучшими у каждого; оно было катастрофично, а пожалуй, и бесчеловечно, - но тех, кто его застал, оно вырвало из обыденности и хоть на миг, а превратило в полубога. Что же дивиться, что с годами это излучение слабело?

Мы застали с вами волшебный нищий Петроград, в котором все веяло сказкой - западной или восточной, немецкой или персидской; мы застали город, в котором не было ничего, кроме литературы. Нас любили красавицы, перешивавшие юбки из старых портьер. Мы делились пайком, пьянели без спирта, сбегали от патрулей, провожая возлюбленных; по сравнению с этим любая дальнейшая жизнь покажется блеклой и пыльной. Мы были вместе всего пять лет, но каких лет! Дети, пожалуй, посмеются над нами, а внуки не поймут, но будут и правнуки - и они позавидуют, ибо великим событиям, как мы помним, суждено возвращение. Мне ли, не прожившему жизни, оставшемуся в этом времени, осуждать вас? Зато теперь все мы вместе в том Петрограде и напишем о нем наконец так, как он того заслуживал. Что еще делать здесь, где мы оказались, - где опять нет ничего, кроме литературы? Мы снова вместе, и, слава Богу, писать по-прежнему очень трудно. Но это лучше, чем жить.

И они разошлись бы до следующей субботы - писать то свое, лучшее и главное, что все мы когда-нибудь прочитаем.

Комментарии
Прямой эфир

Загрузка...