Nabokov против Набокова: как нам поделить его с Америкой
120 лет назад, 22 апреля 1899 года, в Петербурге на Малой Морской родился Владимир Набоков, один из крупнейших русских и американских писателей ХХ века. Журналист Алексей Королев для «Известий» вспомнил, как это не имеющее аналогов в истории литературы двуединство выглядит с обеих берегов Атлантики.
Завтра аристократа
В альтернативной истории — России и русской литературы — биография Набокова могла бы выглядеть предельно любопытно. Тенишевское училище, где будущий писатель получал образование, было довольно странным учебным заведением: что-то вроде престижного техникума для выходцев из небедных, но незнатных семей: там учились Мандельштам и дети Корнея Чуковского. Набоков со своим генеалогическим древом выглядел там неимоверно чужеродно: по отцу в роду сплошь генералы, судьи и губернаторы. Дед — министр юстиции, отец — член парламента, со стороны матери — миллионеры-золотопромышленники братья Рукавишниковы.
Тенишевка была убежищем для молодых людей необычных, не нуждавшихся в бетонной атмосфере имперской гимназии (и тем более кадетского корпуса), и Набокова туда отдали не напрасно. Он вырос в семье, где «русское» и «мировое» было органично сплетено на уровне не быта и не идей — атмосферы. «Набоков раньше начал говорить и писать по-английски, чем по-русски» — это не просто занятный факт биографии, это ее ключевой момент. Слово «космополитизм» тут не очень подходит, учитывая род занятий отца: космополиты обычно в политику не идут. Скорее, речь идет о том, что наступало уникальное время, в котором патриотизм вполне уживался с врожденным триязычием и полным игнорированием исконно-посконной составляющей (Набоков-старший был резким противником антисемитизма).
Не очень трудно предположить, что в мире, избежавшем революции, сын пошел бы по стопам отца — одного из вождей российских либералов, человека если не идеального, то лишенного крупных общественно важных недостатков, болезненно порядочного, равноудаленного и от власти, и от доморощенного радикализма. Набокова-младшего — нотабля, полиглота и демократа — легко себе представить на скамье IX Государственной думы году эдак в 1934-м (фракция, разумеется, Конституционных демократов), выступающего с яркой антинацистской речью. В 1939-м — подобно отцу, вольноопределяющемуся Первой мировой — какая-нибудь добровольческая дружина и даже Георгиевский крест. После войны — вновь публичная служба, а еще лет через двадцать пять — почетный адрес по случаю многолетней общеполезной деятельности на благо Отечества, в том числе на постах, скажем, посла в Вашингтоне и Лондоне.
Разумеется, отдельной строкой — об успехах в лепидоптерологии, сиречь науке о чешуекрылых. Две-три бойкие книги, написанные, как Черчиллем, в молодости, в расчет, вероятно, не шли бы.
Набоков родился даже не с серебряной — с платиновой ложкой во рту; общеизвестно получение им миллионного наследства в 16 лет. Упорядоченность жизни в нормальной стране (особенно с наследством) не помешала бы Набокову стать подлинно великим человеком — вопрос, была бы приложением этого величия именно литература. Тем более что там его вряд ли очень ждали. («Передайте вашему сыну, что писателем он не будет никогда», сказала беспощадная Гиппиус матери Набокова).
Другие берега
Определение «эмигрант» — в значении, разумеется, «русский эмигрант» — к Набокову вроде бы пришито намертво, хотя еще советские энциклопедии тактично (и точно) именовали его русским и американским писателем. На самом деле «эмигрантом» Набоков перестал быть в мае 1940 года, когда уезжал из Франции в США последним рейсом печально известного «Шамплейна». В Америку уезжал «В. Сирин», автор много обещавших, но так и не прочтенных толком русским сообществом книг, героев которых звали, в том числе, Родриг Иванович и Мартын Эдельвейс. Эмиграция ждала от набоковского гения переосмысления собственной судьбы, а получила прихотливую, изысканную, но совершенно «нерусскую», на первый взгляд лишенную корней прозу, в которой было вдоволь невероятного русского языка, но слишком мало невероятных русских терзаний. В Америку приехал Vladimir Nabokov, который не напишет более по-русски ни строчки.
Набоковская отстраненность от мирского (за исключением бабочек и шахмат) иногда кажется запредельной: муж еврейки, он жил в Берлине аж до 1937 года и из оккупируемой Франции успел бежать тоже в последнюю секунду. (При этом по тем же самым берлинским улицам ходили отлично известные писателю убийцы его отца, Шабельский-Борк и Таборицкий, которого Набоков, конечно, называл темным негодяем, но исключительно в мемуарах).
С отстраненностью, однако, часто путают трезвую погруженность в себя: в делах Набоков отличался рационализмом, его романы, какими бы сложными они не казались, технически — вовсе не поток бессознательного, а продукт изнурительной работы с сотнями карточек, тщательно фиксировавших героев, повороты сюжета, описания и метафоры.
Не стоит забывать и что вопрос хлеба насущного стоял перед ним довольно долго: семейные бриллианты были проедены быстро, приходилось перебиваться даже составлением кроссвордов (для именования которых он придумал термин «крестословица»).
Американская академическая среда, в которой Набоков провел двадцать лет (а вовсе не всю жизнь, как иногда представляется), оказалась, как впрочем и для многих, идеальной: кормила не впроголодь, свободного времени оставляла массу. Гоняясь за бабочками по всей Новой Англии, Набоков писал «Лолиту», свой одиннадцатый роман, который в конце концов принес ему и всемирную славу, и материальный достаток. Разбогатев, Набоков тут же перестал преподавать, переехал в Швейцарию и, поселившись на долгие годы в отеле — ну да, дорого, зато никаких хлопот по дому, — вновь взял в руки сачок и булавки.
Двойная уловка
Ясно, что Набоковых двое — наш и их, и этим двоим, кажется, никогда не слиться в глазах массового читателя в одну фигуру. «Защита Лужина», «Приглашение на казнь» и «Дар», которыми упиваются в России, для остального мира — всего лишь ранние романы. В свою очередь, видя «Лолиту» на четвертом месте в списке 100 лучших романов XX века (после «Улисса», «Великого Гэтсби» и «Портрета художника в юности»), русский читатель обычно несколько вздрагивает. Самого Набокова такое посмертное диссоциативное расстройство идентичности, впрочем, скорее всего порадовало бы. «Я американский писатель, рожденный в России, получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу перед тем, как на пятнадцать лет переселиться в Германию», — фантастическая точность профессионального натуралиста даже в интервью.
Интервью это Набоков, кстати, дал журналу Playboy, оно едва ли не самое известное и интересное из его общений с прессой. Выбор издания не должен смущать — 45 лет спустя Хефнер выкупит права на первую публикацию фрагмента из посмертного романа Набокова «Лаура и ее оригинал». Набоков — вернемся к этой мысли — жил вовсе не в башне из слоновой кости: цитировал в «Аде» Окуджаву и пересылал в Ленинград Бродскому джинсы.
Он, к сожалению, так и не простил Родине изгнания. На склоне жизни на вопрос о возможности визита в СССР (что технически, вероятно, было вполне осуществимо) отвечал с юношеским максимализмом: «Там не на что смотреть. Новые многоквартирные дома и старые церкви меня не интересуют. Отели там ужасные. Я ненавижу советский театр. Любой дворец в Италии превосходит перекрашенные царские обители. Деревенские хижины в запретной глубинке так же уныло бедны, как всегда, и несчастный крестьянин хлещет свою несчастную ломовую лошадь с тем же жалким рвением. Что же касается моего особого северного пейзажа и мест, где я провел детство, то я не хотел бы осквернять их образы, сохранившиеся в моей памяти». В 1969 году, когда имел место цитированный разговор, «несчастный крестьянин», вероятно, с большей вероятностью хлестал все же трактор ДТ-54, но набоковская оптика тут не о разуме, а о сердце. С этим же последним у Набокова все было предельно ясно: «My head says English, my heart, Russian, my ear, French» («Моя голова говорит по-английски, сердце — по-русски, а ухо — по-французски»).