В полузабытом фильме Кончаловского «Сибириада» дело кончается тем, что ради освоения долго искавшегося месторождения нефти приходится уничтожить старое кладбище. Но до этого дело не доходит, потому что месторождение, оказавшееся в непосредственной близости от кладбищенской территории, взрывается.
Потревоженные обитатели Еланевского погоста встают из могил. Малый за старым, а впереди — главный бузотер прогресса Алексей Устюжанин, недавно погибший на буровой.
Какая сила заставила их всех воскреснуть, неясно. То ли неуемная поступь прогресса их разбудила, то ли, наоборот, необходимость спасти потомков от его последствий.
1970-е давно миновали, на дворе другая эпоха. Кончаловский занялся созданием общефедерального общепита и вряд ли хранит память о былой прозорливости.
Власти тем временем увлеклись превращением реальности в инсценировку финала «Сибириады». На повестке дня проект утилизации десятков миллионов так называемых заброшенных покойников (точнее, тех, кого бюрократическая машина опознает в этом качестве). XX век передал в наследство нынешнему веку зародившуюся в ходе революций и войн цивилизацию «фабрик смерти». Неверно считать, что главным воплощением этой цивилизации является концлагерь. Не в меньшей степени это и крематорий.
В крематории даже раньше, чем в концлагере, побеждает идея фабричного отношения к циклам умирания и рождения. Отсюда пропаганда кремации, выступающая не самой бросающейся в глаза, но неотъемлемой частью тоталитарной идеологии как в Германии, так и в Советском Союзе.
Решение утилизировать лишних покойных является новым этапом в эволюции конвейерного подхода к жизни. Забавно, что, как и в случае с кремацией, в ход идут аргументы из области экономической целесообразности и социальной гигиены. Мол, за бесхозными покойниками некому присматривать, их могилы находятся в запустении, а в могилах могут быть ценности, которые пополнят бюджет государства.
При этом образ «бесхозной могилы» меньше всего переживается как тема личной драмы, приключившейся с ее обладателем. «Бесхозная могила» не повод для укора или укола совести, а статистический показатель отчета. Бесхозное приравнивается к несуществующему, бесхозного быть не должно! В конечном счете бесхозная могила — это зримое выражение статистической погрешности, а статистика у нас без греха!
Статистическое отношение к безымянным захоронениям представляет собой альтернативу культа Неизвестного Солдата, хранившего единство общества с момента создания в 1965 году соответствующего мемориала. Следуя известному изречению за авторством Сергея Михалкова, масштаб подвига героя не умалялся, а возвышался невозможностью установить его имя.
В иерархии культурных ценностей Великой Отечественной войны фигура безымянного воина выступала главным адресатом вечной памяти. Любители парадоксов на этот счет могут не беспокоиться: память обращалась не к тому, кто был заведомо изъят из памяти. Ее адресат по факту становился обладателем непроизносимого имени (подобно тому, как в иудейской традиции через непроизносимую аббревиатуру «тетраграмматон» обозначалось имя Бога).
Само обозначение «бесхозная могила» отсылает нас не к практике безымянных захоронений и братских могил, а к практике могильников, возникающих в местах заключения и — особенно — в результате массовых расстрелов. Статус хозяина такой могилы исподволь приравнивается к статусу захороненного в таком могильнике.
В фильме Кончаловского восставшие из могил мертвые символизировали связь поколений: всем родом и миром за общее дело. Решение о ликвидации могил, оставшихся без попечения, означает, что живые больше не ведут общих дел и на род не полагаются. Это значит, живые решили, что больше не нуждаются в помощи мертвых — в их заступничестве и предстоянии. Но не только: очень может быть, живые просто больше не отваживаются делать ничего, предполагающее связь с прошлым.
Мертвые приходят на помощь, когда мобилизуется родовое сознание, коллективная идентичность, миф об истоках. Однако, вполне возможно, сегодняшние живые не собираются ничему класть начало, а значит, искусство обращения к истокам им теперь ни к чему.
Это обстоятельство предполагает куда более радикальное «отрясание праха от ног», чем то, что допускалось в послереволюционные годы. Тогда вскрывали мощи, но, по крайней мере, были озабочены необходимостью что-то начать. Эта необходимость подталкивала не столько отказываться от традиций, сколько производить их ревизию. Отказ от одной традиции предполагал изобретение другой. В сложной системе отбора, доделки и выбраковки предпочиталась та традиция, которая могла, как казалось, справиться с начинаниями.
Отсев традиций уступил сегодня место отсеву мертвецов. Перед масштабом задуманного бледнеет и постсоветский проект уничтожение некрополя у Кремлевской стены.
Планы уничтожить разом могилы десятков миллионов человек перехватывает эстафету у рационализаторской идеи времен троцкистского урбанизма: совместить с крематориями фабрики-кухни для рабочих. Однако троцкисты не думали о себе как о наследниках православной духовности, чего не скажешь о сегодняшнем истеблишменте. Даже самый оторвавшийся от жизни чиновник не обходится сегодня без того, чтобы превращать в присягу традициям любой публичный спич.
Однако, может быть, я сгущаю краски и всё не так плохо? Возможно, нет никакого радикального разрыва с традициями, осуществляемого под аккомпанемент слов об их «нерушимости»? Не идет ли речь не о «санитарной мере», как и заявляют авторы этого проекта, а о чём-то куда более фундаментальном? Например, о том, что государство хотело бы втайне от своих граждан и слуг изменить свою роль? А может быть, государство опять изобретает какую-то традицию?
Как бы то ни было, эта традиция вновь совсем не согласуется с православием и с идеями русской религиозной философии, прежде всего с учением Николая Фёдорова о массовом воскрешении умерших (едва ли главном во всей системе «русского космизма»). Фёдоров, как известно, не просто желал мертвым воскреснуть, но сопротивлялся всему, что пригибает человека, подчиняет его силам падения. Очевидно, что утилизация бесхозных мертвецов не только снизит их шансы на воскресение, но и повысит ставки тех сил, для который падать легче и уместнее, нежели воспарять.
Методики власти, применяемые государством со времен Московского царства, с большим или меньшим успехом укладываются в канву «внутреннего колониализма». Его распорядок таков, что начальники, руководя и направляя, доказывают разными способами, что они являются здесь «единственными европейцами», чужими среди своих. Острота момента в том, что если раньше они стремились к контролю над владениями живых, то теперь взялись за мертвых.
Отваживаясь на то, чтобы утилизировать тех, кто умерли и забыты, государство перенимает функции Бога. Передвигая костяшки конторских счётов, оно, в меру своего разумения, решает, кто может спастись, а кто — нет. Как и в случае с выбором Спасителя, ставкой является вечная жизнь, только ассоциируется она не с воскресением, а с правом на посмертный покой.
Будь моя воля, я бы ставил на каждой безымянной могиле инсталляцию «Распятый Гагарин» пермского художника Александра Жунёва. Что осталось от Гагарина после авиакатастрофы и, соответственно, что захоронено в Кремлёвской стене, толком неизвестно. Зато вот уже больше 50 лет Гагарин в представлении сограждан ближе всего к богочеловеку. «Он летал в космос и Бога не видел, зато Бог его видел — выделил и отметил».