Перейти к основному содержанию
Прямой эфир
Озвучить текст
Выделить главное
вкл
выкл

Говорят, общество бросилось читать исторические романы. Я не бросился. Если только очень хорошие: те, что прочел бы, даже если бы в них не шла речь об истории. Как жанр историческая беллетристика меня не греет. Возможно, сказывается профессиональная «деформация»: если уж нужно узнать о том или ином периоде, беру научную работу. А что там автор накопал, готовясь к созданию романа, не очень важно.

Вообще, мне кажется, настоящего ценителя литературы не очень волнует вопрос, так ли всё было, или иначе, или — как в «альтернативной» истории — как оно могло бы быть. Интересны характеры, люди, чувства. Многое из того, что мы формально называем историческим романом, — рассказ о человеке, смысле жизни.

Одна из моих любимых вещей — «Самодержец пустыни» Леонида Юзефовича — о личности, которая могла бы показаться невероятной, если бы не существовала на самом деле. Или его же «Зимняя дорога» — книга описывает войну, не имеющую более смысла, вызывающую недоумение. У хорошего писателя ритм истории становится ритмом прозы. Этого сложно достичь.

Другой вопрос — почему исторические романы в какой-то момент вышли на пик популярности? Почему именно их ждут издатели и читатели? Есть версия, что нам не очень понятна наша эпоха, ее не ухватишь. Вот и приходится брать разбег то из XV века, то из более поздних веков. История становится зеркалом, в которое смотрится современность.

Говорят, сейчас нет героя нашего времени. По крайней мере, положительного. Возможно, кто-то хотел бы восполнить этот пробел», написать про сегодняшнего князя Мышкина. Но каждый из нас понимает, что он не Федор Михайлович, чтобы рассматривать современников через призму вечности. Что, если героем сделать нашего современника, получится что-то недостоверное. Поэтому приходится идти в эпоху, где праведники были совершенно естественны, были частью жизни.

Не скажу, что мой «неисторический роман» дался мне легко. Еще за пару лет до «Лавра» был уверен: ни за что не стану писать подобной истории. Потому что русское Средневековье — это моя профессия, то, чем я занимаюсь в Пушкинском доме. В академическом мире не принято распространять свои занятия за пределы исследовательской работы. Я не особенно рассказывал коллегам о своих литературных опытах, но они в конце концов догадались: разве это скроешь?

Главный герой «Лавра», носящий в разное время разные имена, — образ собирательный. Я изучал древнерусские жития, хождения, хронографы, что-то брал из них, что-то придумывал. Писать о реальных исторических лицах я избегал. Мне казалось, что в этой сфере шаг вправо, шаг влево — и ты за рамками исторической достоверности. Где же пространство для полета?

Если уж взялся писать про Ивана Грозного или Екатерину Великую — будь добр, соответствуй историческим сведениям о них. Это великое искусство — изучить своего героя до полного слияния с ним, идти за ним след в след, описывая его жизнь. Я этого умения лишен и предпочитаю создавать героев такими, какими они мне нужны в соответствии с моими задачами.

В широко понятом смысле история — это то, что начинается через секунду после события. Эта секунда — зыбкий барьер, который отделяет настоящее от прошлого. А прошлое — это уже история. Чтобы не запутаться окончательно, есть смысл говорить не только об исторической литературе, но о жанровой литературе вообще — таких ее областях, как фантастика, детектив, любовный роман и так далее.

Жанровая она только до тех пор, пока интересуется преимущественно методами расследования, покроем костюмов или механизмами, летящими на Марс. Как только в центре фантастических, исторических, детективных романов появляется человек, эта литература перестает быть жанровой — и становится просто литературой. В конце концов, «Преступление и наказание» имеет все черты детектива.

История как таковая существует для меня на втором плане. Потому что самое важное — это, выражаясь по-лермонтовски, история души. Писателю необходимо выходить за пределы жанра, пока жанр не загнал его в гетто. Литература, как и жизнь, занимается человеком. Иначе к чему описания блюд, оружия, костюмов, дворцов? Уж если эти описания даются, предметы должны рассказывать о людях.

В «Авиаторе» я описывал безделушки начала XX века, автомобили, крики охтинских молочниц, стук колотушек по торцовой мостовой. Всё это было передним краем истории, ведь жизнь существует не в виде абстрактных исторических законов. Она предстает перед человеком в своих бытовых подробностях, в той повседневности, которая и становится первой жертвой времени.

Загадочные взаимоотношения людей и предметов позволяют оживить те временные отрезки, которые мы впоследствии называем историческими эпохами. Среди описываемого быта этих лет особую роль играют вещи, которые мы используем и сейчас. Они работают на стыке известного и неизвестного, «вытаскивая» за собой всё ушедшее — то, что мы называем приметами времени. Лишают их экзотичности и насыщают воздухом.

В «Авиаторе» я пытался предложить читателю разделить со мной радость творчества и стать соавтором. Ступая, как по мосткам, на то, что продолжает существовать, читатель подходит к тому, чего уже нет: к звукам, краскам и запахам старого Петербурга. Номинальный автор — всего лишь камертон: он задает тональность, начало ассоциативной цепочки, которую достраивает уже читатель, основываясь на своем собственном опыте.

А когда эта цепочка выстроена, попробуйте ее удалить — и вы поймете, что такое потеря. «Авиатор» — это роман о потерях, о том, что нет замены ушедшим и «никто не придет назад», как сказал бы Блок.

Человек живет среди тех людей и предметов, которые ему даны с его временем. Он любит их и испытывает перед ними чувство вины, как это происходит с героем «Авиатора». И нет у человека другого времени и других спутников. И описать это может только литература.

Автор — писатель, доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник Института русской литературы (Пушкинский дом)

Мнение автора может не совпадать с позицией редакции

 

Читайте также
Прямой эфир