Перейти к основному содержанию
Прямой эфир

«Русские государи не стали главными в Европе. Это сделали русские писатели»

Александр Архангельский — о превосходстве поэта над царем, крушении советского пантеона героев и старце Федоре Кузьмиче
0
«Русские государи не стали главными в Европе. Это сделали русские писатели»
Озвучить текст
Выделить главное
вкл
выкл

В серии «Жизнь замечательных людей» вышло третье издание исторической биографии «Александр I». Автор — литературовед, критик, писатель и публицист Александр Архангельский — согласился отвлечься от работы над новым романом, чтобы дать интервью «Неделе».

— Всем, кто прочитал ваш роман «Цена отсечения», было бы интересно узнать, что было с героями дальше. Новый роман — не продолжение?

— Нет, там другие персонажи. Он будет называться «Герой Второго Уровня». Действие происходит в музее-усадьбе, но не только. Что касается продолжения «Цены отсечения», я придумал сюжет, но пока не понимаю, стоит ли писать.

— Вы не первый раз совершенствуете «Александра I». Будете продолжать?

— Я много раз эту книгу переписывал и правил. Теперь есть совсем облегченный вариант и есть достроенная книга формата «ЖЗЛ». Пусть теперь сами своей жизнью живут. Больше ничего менять не буду. Никогда не думал, что книга будет переиздаваться, она довольно прихотливая, с виньеточками, с парафами, без всякого упрощения, но тем не менее, пошла,  значит что-то в ней нужно. И в переводе на китайский вышла, хотя что там может китайский читатель найти? Загадка. Но я рад. 

— Почему вы выбрали именно этого персонажа?

— Я занимался Пушкиным, пока учился в институте. Тогда я был достаточно аполитичным: как слова строятся, понимал, а из какой ткани создана история, не понимал совершенно. Но дрессировали нас правильно: говорили, если уж ты занимаешься Пушкиным, то давай изучай эпоху в целом — как были устроены хлебные рынки, чем ассигнации отличались от серебряных денег. А потом все наше поколение взяли за шкирку и поместили «в холодную воду». Если бы я не попал в институт, попал бы в первый афганский призыв. Стало ясно, что история — не просто красивые рассказы о чем-то далеком. Дальше перестройка показала, что государства взрываются, как вулканы. А ты на краю этого вулкана стоишь. И тогда стало понятно, как это было в прошлом. Поскольку я знал александровскую эпоху, с нее и начал. Незавершенная крестьянская реформа; либеральные надежды, вывернутые наизнанку, превращаются в жесточайшую консервативную утопию; Аракчеев, неотделимый от Сперанского. Очень похоже на то, что мы проживаем.

— Над Александром I иронизировал Пушкин, довольно холодно он описан в «Войне и мире». Вы спорите с классиками?

— Пушкин по-разному писал об Александре I. Он относился к царю как к равному, правда, царь к нему так не относился. Но это была проблема царя. Что касается Льва Николаевича Толстого, спорить с ним совершенно бесполезно: он убедительнее, чем любая история. Выбери он какую-нибудь другую из первоначальных редакций, мы бы по-другому читали историю. Но моя книга не апологетическая, хотя название «ЖЗЛ» в этом плане соблазнительно — серия была придумана, чтобы создать новый советский пантеон героев. Потом она изменилась, никто апологетических книжек давно не пишет. Но ведь своего героя нельзя не любить, даже если он «плохой». 

— Пушкин стал полновесным персонажем вашей книги. Вы сравниваете «царскую империю» и «поэтическую империю». Насколько, по-вашему, крепки отношения власти и поэта в России? И почему сейчас эта обоюдная зависимость ослабла?

— Если она ослабла, то и слава богу. Но я пока в этом не очень уверен. В империи все маркировано: всегда есть главный. По литературе — Пушкин, по истории — Карамзин, по химии — Менделеев. На каждый вид деятельности есть свой «царь». Надеюсь, мы вступили в эпоху, когда будет много ярких, интересных людей, работающих в разных сферах.

Что для меня было важно в этой книге, так это мечты, которые вынашивали русские государи на протяжении 300 лет российской империи, от Петра I до Николая II. Мечта стать самыми сильными и главными в Европе не осуществилась. Но что касается литературы, нет вопросов. Русский писатель сделал все, чего русский государь не смог.

— «Нет вопросов» — это все же о классике, но можно ли то же самое сказать о сегодняшней литературе?

— Сегодняшняя литература не конкурирует с европейской на равных, но по характеру, по языку, по ощущению она все равно осталась европейской. 

— Есенина и Маяковского убили, Горького отравили, Александр I скитался под именем старца Федора Кузьмича. В России в это верят. А вы?

— Про Есенина и Маяковского не могу сказать. Не знаю. Если есть доказательства, давайте их обсудим. Если нет, не будем тратить на это жизнь. Люди любят тайны, потому что так проще, можно не отвечать за свою судьбу, ведь другие не отвечали. Всегда есть темная сила, которая тебя то ли убьет, то ли вознесет. Не доделал свои исторические дела, положил корону на стол, взял холщовую сумку, и вперед, в глухие леса. Но это не имеет к проблеме старца Федора Кузьмича никакого отношения. Миф есть, но надеюсь, что я его не обслуживаю.

— Ваша книга «1962. Послание Тимофею», семейные воспоминания на фоне «большой» истории, вышла четыре года назад. Сейчас бы вы что-то поменяли?

— Ничего бы не изменил. Эта книга про то, что человек всегда живет наедине с трагедией. Трагедия называется историей. Но человек внутри этой истории может быть счастлив вопреки всему. Счастье не является чем-то производным от исторических процессов. 

— У вас есть и роман, и документальная проза, и биография, и критика, и эссеистика. Какой жанр для вас интереснее?

— Буквы составлять в слова, слова в предложения. Как любил «складывать буквы в слова» гоголевский Петрушка, вот это самое интересное. Один из моих самых любимых писателей, Некрасов, писал и прекрасные стихи, и бульварные романы.

— В каких направлениях, по-вашему, будет сейчас развиваться отечественная проза?

— Мы в литературе вступили в счастливую пору, когда направлений больше нет. А есть набор приемов. В этом романе автор может быть реалистом, в другом — постмодернистом. Раньше, если ты записался в деревенщики, изволь быть деревенщиком от начала до конца. Написал «Школу для дураков» (роман Саши Соколова — «Неделя») — не вздумай браться за бульварный роман. Но сегодня это кончилось. 

Герой второго уровня

Один из главных героев нового романа Александра Архангельского музейщик Теодор Шомер узнает, что усадебные земли отданы под застройку, и успокаивает себя гонками на мотоцикле. 

Дорога, огибая пруд, вела к усадебному дому — с тыла. В конюшне спросонок заржала лошадь, и, сама себя перепугавшись, подавилась всхрапом. Стеклянная теплица исходила раскаленным светом; над смерзшейся плотинкой нависли мельницы, мукомольная и сукновальная; на месте скотного двора располагались баня и общежитие строительных узбеков, там же, в отдельном отсеке, проживали мелкие киргизы (он их оптом взял, целым семейством); лучших дворников на свете не сыскать. Главное, чтобы с узбеками не очень-то пересекались, друг друга они ненавидят. За высоким забором, в бывшем однодневном доме отдыха НКВД, в этом году поселились художники. Скорей всего от слова «худо». Картины писать не умеют, зато умеют шастать по аллее в диком виде; это все саларьевские штучки, он их сосватал, говорит, теперь искусство, все такое, а группа «Вайнах» (доброе, хорошее название) известная во всем культурном мире. Бред. Но за аренду, впрочем, платят вовремя.

Шомер прошагал сквозь колоннаду; отпер черный вход — и только тут признался сам себе, что сделал этот крюк совсем не для того, чтоб насладиться утренним морозцем. Он просто не хотел опять увидеть котлован. И огибал препятствие слева.

В подсобке, по секрету от комиссий, стоял его любимчик, тяжелый и широкий, как бизон, «Харлей». Двурогий, напряженный. Со стальными резкими подкрылками, страстный, сияющий черным огнем, развязный и слегка самодовольный... чудо!

― Федор Казимирович!

― Гендос!

Они приобнимаются, как плотные боксеры перед боем, голова к голове, отставив обильные попы. Похлопывают друг друга по толстым спинам.

Гена — бог и царь на 41-м км; если хочешь почувствовать скорость, позвони ему перед дежурством: ну как там дорога, свободна? Если нет, то Гена виновато отвечает:

― Федор Казимирыч, не получится. Злодеев надо пропустить.

Это значит: ожидается московское начальство. Как только сигнал побежит по цепочке, десятки пузатых гаишников выскочат на перекрестки, заранее вращая полосатыми жезлами, как ветряки лопастями: проезжай, кто может!

Вдруг жезлы замирают в вертикальном положении. Стоп. Кто не успел, тот опоздал. Теперь давайте на обочину, на обочину, я сказал!

Над мощной трассой нависает тишина.

Минута... пять... десять... дорога вздрагивает и гудит от многотонной тяжести, по разделительной на скорости сто сорок несется кавалькада, вся в холодноватом свете мигалок. В обе стороны летит тяжелый воздух. Конь бежит, земля дрожит; ничегошеньки с тех пор не изменилось. Кавалькаду замыкают джипы, напоминающие катафалки; джипы лихо делают «восьмерку» и меняются местами, на секунду приспускается затемненное стекло: видна рука, снисходительно приподнятая: ну что, спасибо тебе, брат!

Дискотека проехала.

Полосатая палка опять вращается на скорости крутящего момента, гаишник раздраженно машет кулаком раздолбанному драндулету, который тупо стоял на обочине с невыключенным поворотником.

― Куда ж ты мне сигналишь, не по ранжиру, скромнее надо быть.

Но такое случается редко; обычно Гендос отвечает:

― Ага, давайте, Федор Казимирыч, в шесть тридцать, но не позже. Позже на дороге будет трудно.

Сейчас как раз шесть тридцать. Гендос считает деньги, широким, вольным жестом прячет свежие купюры в свой безразмерный портмоне, и командует по рации: внимание, пройдет харлей, номерные знаки область, два пролета. Рация хрипит в ответ, и это значит: можно ехать.

Теодор выжимает ручное сцепление, мотоцикл урчит и оживает.

Летом трудно ехать, потому что попа греется; зимой — потому что зима. Дорога либо смазана тончайшим льдом, как вазелином, либо покрыта мокрой взвесью, которая еще опаснее, чем наледь, и норовит плеснуть в стекло на шлеме. Но об этом успеваешь думать первую минуту-полторы. Потом еще недолго различаешь многослойный свет: на трассе чередуются подсвеченные и затененные участки, а чем дальше от дороги, тем сильнее ночь. И вот врубаешь дальний свет и полностью сливаешься со скоростью, становишься ее нервным окончанием. И нет никаких неудобств, только видно, как полупустая утренняя встречка помигивает меленькими огоньками. Через тебя несется ледяной поток; ты добавляешь газу; ничего не слышно, кроме реактивного рева, который ты вот-вот обгонишь.

Делаем рискованный маневр, на повороте круто клонимся влево, дорога будто прыгает навстречу, еще чуть-чуть, и чиркнешь бутсами. Быстрое движение, послушная машина выпрямляется; последний впрыск горючего, рукоятка газа вжата до предела, и начинается полет на запредельной скорости — туда, где жизнь закончилась, а смерть еще не наступила; это счастье.

...Вот скорость опадает. Мир становится обычным, различимым. В длинном свете фар виден только лишь жилет Гендоса; лицо и кисти рук в провале; он похож на негра.

― Вы рисковый старик, Теодор! — уважительно говорит ему Гена, они опять боксерски обнимаются.

Шомер, успокоенный, вернувший силы, разворачивает мотоцикл, включает послушный глушитель, и, строго соблюдая правила, неторопливо возвращается в усадьбу.

Фрагмент романа  «Герой второго уровня» предоставлен автором.

Читайте также
Комментарии
Прямой эфир