«Если хочешь сочинить еще одну симфонию Брукнера, сделай это лучше, чем Брукнер»
В 1960-е годы польский композитор Кшиштоф Мейер пробирался в Москву через терновник таможенных формальностей, чтобы познакомиться со своим кумиром Шостаковичем. Сейчас 68-летний маэстро вернулся в столицу как член жюри Конкурса композиторов имени Мясковского, проходившего в Московской консерватории. Автор лучшей в мире книги о Шостаковиче рассказал корреспонденту «Известий» о современной музыке, своей и чужой.
— Существует мнение, что дела в новой российской музыке сейчас пошли в гору.
— Это не мнение, это чистая правда. Многие молодые композиторы из России присылают мне партитуры, и я вижу, что приходит очень сильное, даровитое молодое поколение.
— Как вы объясняете рост числа талантов?
— Людей на планете все больше, потому и композиторов все больше. Число вузов тоже растет — это уже какие-то фабрики композиторов. Может, сейчас просто подходящее время: все свободны, через интернет доступно все, что происходит в мире.
— Как вы относитесь к теории о том, что время композиторов закончилось?
— Мне кажется, культура всегда существует — занимает ли она больше места или меньше — и будет дальше существовать.
— Зачем вы, композитор, положили столько сил на создание книги о своем «конкуренте» — Шостаковиче?
— Потому что он гений. Я хотел с ним познакомиться, и мне посчастливилось это сделать. Книгой я хотел выразить свою величайшую благодарность человеку, который потратил много времени, слушая мою музыку и принимая меня дома.
— Многие музыковеды называют вашу книгу лучшей в мире монографией о Шостаковиче, притом что вы сами — не музыковед.
— Каждый имеет право писать о музыке. Олдос Хаксли, Томас Манн, Марсель Пруст делали это замечательно. Как вы знаете, тема моей книги — не столько музыкальный анализ, сколько вообще фигура Шостаковича в контексте истории СССР.
— Представьте, что вы не музыкант и случайно встретили Шостаковича на улице. Вы бы что-то почувствовали? То, что называют эманацией?
— Абсолютно точно. Он обладал феноменальной, необъяснимой харизмой. А кроме того, он был поразительно добрым человеком. Он мне помог в трудные моменты моей жизни. У нас была — я не хочу сказать дружба, это нескромно, — но очень глубокая связь.
— Расскажите, как вы встретились со Стравинским?
— В то время я учился у великой Нади Буланже, пожалуй, лучшего педагога по композиции в ХХ столетии. В какой-то день ее секретарь вызвал меня, не объясняя причин. Я пришел. Вдруг звонок в дверь: появляется Стравинский со своей женой Верой Артуровной и дирижером Робертом Крафтом. Мы сели ужинать, меня посадили рядом со Стравинским. У нас не было беседы — был его монолог. Все молчали и слушали. Спустя час Надя сказала: «Все, нам надо работать, идите домой». Я уходил с ощущением, что только что сидел рядом с Бетховеном. Решил пойти пешком, хотя жил очень далеко. И только минут через 40 я вдруг осознал, о чем все время говорил Стравинский. Ни о музыке, ни о политике речи не было. Только о том, какое вино он любит, какой виски предпочитает (это был Чивас Ригал). Нелепый, в общем-то, монолог. Но я был под таким гипнозом, что его речь казалась мне невероятно мудрой и глубокой.
— Помните ли вы его манеры?
— Конечно. Он бил меня левой рукой в плечо, чтобы подчеркнуть важность своих слов. Говорил он тогда по-французски.
— Получается, что вы были любимым учеником Нади Буланже — ведь она позвала только вас?
— Не знаю. Да, больше никого не было.
— Как вы думаете, почему послевоенная Польша стала центром музыкального авангарда?
— Благодаря политике. В сталинские времена в Польше, как и у вас, современное искусство было запрещено — был только соцреализм. В октябре 1956 года, когда в России началась оттепель, у нас был назначен первый секретарь Гомулка, и музыку как-то отпустили. Тогда мы собрались и организовали «Варшавскую осень». Это был первый и последний шанс: думаю, через год нам уже ничего не позволили бы сделать. «Варшавская осень» тогда была единственным фестивалем современной музыки. У нас проходили мировые премьеры Денисова, Шнитке, Уствольской, Лигети. Без политической подоплеки наш расцвет был бы невозможен.
— Вы продолжаете писать музыку?
— Это же моя страсть.
— Как вы определяете свой нынешний стиль? Нечто вроде неоромантизма?
— Поверьте мне, никакого романтизма в смысле эпигонства, которое так сейчас распространено, у меня нет. Надо идти вперед. Если хочешь сочинить еще одну симфонию Брукнера — сделай это лучше, чем Брукнер. Только тогда подобные начинания имеют смысл.