Памяти Андрея Иллеша
Андрей жил таким способом, который не
увеличивает человеку биологического срока: он горел, как бикфордов шнур, он
стремился к идеалу, и можно было бы назвать его перфекционистом, если бы он не
ненавидел в речах и текстах болотистую заумь.
Его журналистика была продолжением события,
больше того, она сообщала событию дополнительную драматичность и глубину.
Расследуя историю с южнокорейским «Боингом», сбитым на нашей границе, он имел
собственную версию случившегося, но тщательность, с которой относился к
документальным свидетельствам, отчетам очевидцев, вызывала уважение даже тех ,
кто не был с Иллешем согласен. Он не умел отбрасывать фрагмент, не ложащийся в
картину, как это делают сегодня многие. Он страдал от таких несоответствий,
гримасой боли отражавшихся на его легко воспламеняющемся лице; он считал это
враньем, искоренял его из своих заметок как только мог, а также ненавидел, если этого не делали другие в
журналистском цеху. Не всем это нравилось. Но это были их проблемы: к счастью,
у Иллеша всегда были друзья и единомышленники.
Они были у него в «Комсомолке», в «Советской
России» и, разумеется, в «Известиях». Именно в «Известиях» он стал тем Иллешем,
которого мы никогда не забудем. Я не знаю, сказался ли на ходе его проклятой
болезни чернобыльский опыт, знаю только, что Андрей Иллеш так устроен, что
никакие последствия не заставили бы его вести репортажи из безопасных тылов
плавящегося реактора, чем бы ему это ни грозило. Осторожность и умеренность
точно не входили в список его добродетелей.
В обычной жизни и на журналистской работе Иллеш
был гением общения, мог быть язвительным и щедрым, остроумным и жестким,
придирчивым профессионалом и всепрощающим другом. На реке, в тайге, а сплав и
рыбалка были его страстью, он менялся: становился молчалив, река поглощала его,
обжимая холодом переката болотники; он возвращался из этого самоуглубления
разве что к вечеру, к костру, а если рыбацкая удача в тот день отворачивалась
от него, то Иллеша лучше было не трогать. Там, на реке он отдыхал от десятков и
сотен людей, которые составляют круговорот столичной жизни. Он знал круговороту
подлинную цену. И если физически он себя не берег ничуть, то душевно,
нравственно это был очень сбереженный человек, человек уходящего большого
стиля. Он талант свой не разменивал. Взглядов не тасовал на каждой раздаче,
заблуждения переживал, но не жег прилюдно. Так он и газету понимал, и
журналистику, мучился очень, что теперь все по-другому.
Про диагноз свой он знал, съездил на реку – вдохнул
истерзанными легкими прощального воздуха. Писал до последнего, и можно было бы
сказать, что продемонстрировал благородство ухода. Но понятие «демонстрировать»
Иллешу свойственно не было. Он жил любовью, верностью, честью — без подтекста и
выпендрежа, светло и искренне.
Царство небесное тебе, Андрей.