Осквернение могил
Вечная проблема всякого демократически мыслящего русского интеллигента. С одной стороны, есть ли для него что-нибудь дороже свободы слова, той самой, до которой он не чаял дожить и все-таки дожил, справедливо полагая, что жизнь в сущности удалась и жаловаться на нее теперь - чистая неблагодарность... А с другой стороны, эта самая свобода рождает порой такую подлую ложь, такое злобное хамство, такую изощренную геббельсовщину, что невольная жгучая мысль о необходимости кары посещает самую толерантную душу.
Лет пятнадцать назад не слишком признанный поэт Ефим Лямпорт в одночасье прославился злобными инвективами в адрес лучших советских писателей. Не в том смысле советских, что служивших идеологии, но в том лишь, что жили и творили они в советское время. Более всего досталось от младокритика Булату Окуджаве. Время было самое разоблачительное, не щадить полагалось ни матери, ни отца, ни женщин, ни детей, однако даже на этом фоне "срывания всех и всяческих масок" сочинения Лямпорта поражали прямо-таки патологической ненавистью к прославленному барду. Когда размашистого обличителя пытались урезонить, с какой, мол, стати выбрал он в качестве Карфагена, который "должен быть разрушен", самого душевного, самого искреннего поэта страны, позволившего ей в самые глухие годы сохранить живую душу, критик, естественно, ссылался на свое неотчуждаемое право оспаривать какие угодно авторитеты. Вроде бы не возразишь. Но, скажите, какое эстетическое неприятие, какие такие неподкупные художественные критерии требовали по отношению к немолодому и нездоровому поэту таких, например, формулировок: "из Окуджавы давно сыплется песок"?
Со времен своего дебюта знакомый с идеологическими разносами и проработками, Окуджава был буквально потрясен "критикой" новейших либеральных времен. Клевета была ему привычна, он не привык к ненависти. С такою личной жаждой крови его не обличали даже записные партийные борзописцы. Чего там, в их уныло установочных статьях сама серость формальных упреков в безыдейности и потакании мещанским вкусам позволяла догадываться, что ревнители партийной идейности привычно отрабатывают свои охранительские обязанности. Нападки же Лямпорта дышали такой искренней злобой и такой злобной искренностью, что заставляло мнительного, как все поэты, Булата усомниться в правоте своего дела. А ведь еще Мандельштам заметил, что поэзия - это сознание своей правоты.
Вот уже двенадцать лет как нет с нами Булата Окуджавы. Нет с нами и Ефима Лямпорта, правда, по обстоятельствам, не столь необратимым, - он теперь проживает в Нью-Йорке. Нас, однако, не забывает, без стеснения пользуясь благами творческой свободы, глотками которой служили в свое время песни Окуджавы.
Булат Окуджава за прошедшие после кончины годы сделался не просто классиком, вечной ценностью российской культуры, о нем и его творчестве издаются книги, на родном и многократно воспетом Арбате он прописался в виде симпатичного неброского памятника, к которому как-то очень по-свойски, без пафоса не зарастает народная тропа. Все это бруклинскими или, не знаю, брайтонскими ночами не дает покоя новому американцу Ефиму Лямпорту.
И вот в начале октября он публикует в литературном приложении к "Независимой газете" "Ex libris" отвратительный пасквиль под пренебрежительно клеймящим названием "Старый окурок". Изысканный этот образ относится, как вы догадываетесь, к Окуджаве в целом, не только к его песням, стихам и романам, но и к его чисто житейскому, бытовому облику. Над внешностью старого, больного поэта, прошедшего через сиротскую нищету и окопный голод, над его сединами и морщинами вечно юный Лямпорт изгаляется с каким-то ликующим садистским усердием. Окуджава начисто забыт, его песни никто не помнит, он никому не нужен - вот и весь арсенал высоких литературоведческих аргументов. Допускаю, что на брегах Гудзона они представляются Лямпорту бесспорными. Хотя достаточно зайти на 52-й улице Нью-Йорка в известный ресторан "Русский самовар", где песни Окуджавы в разном исполнении звучат едва ли не ежедневно, чтобы убедиться в совершенно обратном. Очень даже нужен Окуджава людям русской культуры и судьбы вне зависимости от места их нынешнего проживания. Если же у кого-то по этому поводу возникают серьезные сомнения, пройдитесь погожим днем по московскому центру, строчки из Окуджавы будут озарять вашу память на каждом углу. Можно, конечно, допустить, что у современной молодежи есть собственные кумиры, что не в ритме "Полночного троллейбуса" струится у них по жилам кровь, пусть даже так, но разве навсегда согреть сердца двух-трех поколений своих cоотечественников - это недостаточно для поэта? Господи, кого только не сбрасывали с "парохода современности", кого не объявляли отжившим, погребенным, преданным вечному забвению! Даже не великий поэт, но истинный артист Александр Вертинский ожил и зазвучал после долгих лет насильственного замалчивания, а терзаемый иррациональной злобой Лямпорт пытается закопать и затоптать музу Окуджавы.
Впрочем, догадываясь о бесплодности своих усилий, он спешит прибегнуть к проверенному методу всех на свете клеветников и провокаторов - к внедрению в частную жизнь. Вообще-то еще Ахматова предостерегала, что "это не в добрых нравах" отечественной литературы. Маяковский заклинал: "я поэт, этим и интересен". Но какое дело до этих заповедей Фиме Лямпорту, он как раз убежден, что, скомпрометировав поэта как частное лицо, он окончательно уничтожит его как творческую личность. И начинается неприличное смакование каких-то диких сплетен, какого-то завистливого кабацкого вранья, которым испокон веков славится окололитературная чернь. Даже присяжные лубянские фельетонисты не опускались до такого бесстыдства. Окуджава несчетными чемоданами возил из-за границы барахло, он сбывал в комиссионки косметику и парфюмерию, на эти деньги он шиковал и обжирался в ресторане ЦДЛ, вся эта мерзкая жлобская мифология излагается Лямпортом с физиологическими подробностями, с потным восторгом лжесвидетеля. Это для вас Окуджава бедный рыцарь чести, благородства и достоинства, певец Москвы и спасших человечество арбатских мальчиков, а для меня он фарцовщик, спекулянт и подворотный деляга.
Боже, каждому, кто встречал Булата Окуджаву в вечном пиджачке букле или в потертой кожаной тужурке, очевидна беспардонная гнусность этой напраслины. Но ведь недаром в первых строках этих заметок я упомянул доктора Геббельса. Его классическая директива "лгите, лгите, что-нибудь, да останется" исполняется Лямпортом с вдохновенной последовательностью. Хамите, злобствуйте, ерничайте, передергивайте, втуне не пропадет. И не сохранит мировая культура ни одной светлой личности, сплошных пьяниц и развратников. Прекраснодушным шестидесятникам, чьим утешением и опорой служит Окуджава, трудно смириться с мыслью, что свобода предоставила возможность не только благородному поэту согласно великому завету "мыслить и страдать", но и подпольному, искривленному, ущербному писаке злобствовать и глумиться. К нему-то, увы, она, пожалуй, оказалась даже благосклонней. Во всяком случае, клеймить не тиранов, не деспотов, не узурпаторов, а честных творцов, которые просто жили в свою эпоху и не уклонились ни от одного ее испытания, сделалось для некоторых "критиков" и "публицистов" особым неприличным удовольствием.
Стану ли я по этому поводу призывать к укрощению свободы распоясавшегося слова? Нет, конечно. Я только позволю себе поставить под сомнение ту знаменитую сентенцию Вольтера, которой мы бездумно козыряем в последние годы. Я ненавижу образ мысли людей, подобных Ефиму Лямпорту, и отнюдь не готов отдать жизнь за его публичное выражение.