Перейти к основному содержанию
Прямой эфир

Виктор Астафьев: "Что стоила нам эта победа? Что сделала она с людьми?"

1 мая Виктору Петровичу Астафьеву исполнилось бы 85 лет. Один из крупнейших русских писателей второй половины ХХ века, он не был обойден ни читательским успехом, ни официальными регалиями. Он был живой классик. Но не "прикормленный" властью, а могучий, мятущийся и бунтующий дух. Астафьев родился в день памяти воина-мученика Виктора. И это многое объясняет в его характере, поступках, судьбе - и в его книгах
0
Виктор Астафьев, 1981. Снимок Павла Кривцова из фотоальбома "Русский человек. Век XX"
Озвучить текст
Выделить главное
вкл
выкл

1 мая Виктору Петровичу Астафьеву исполнилось бы 85 лет. Один из крупнейших русских писателей второй половины ХХ века, он не был обойден ни читательским успехом, ни официальными регалиями. Он был живой классик. Но не "прикормленный" властью, а могучий, мятущийся и бунтующий дух. Астафьев родился в день памяти воина-мученика Виктора. И это многое объясняет в его характере, поступках, судьбе - и в его книгах. "Царь-рыба", "Последний поклон", "Прокляты и убиты"... - он пробивался к своей правде о России, ее народе, судьбе, ее истории, о ее главной в этом веке трагедии и победе - в Великой Отечественной войне, на которой он был солдатом, - восторгаясь и отчаиваясь, любя и ненавидя. И читают его с восхищением и яростью. И так же будут читать и только что выпущенную в Иркутске издателем Геннадием Сапроновым 800-страничную книгу писем Астафьева "Нет мне ответа...", эпистолярный дневник писателя за 1952-2001 годы. Астафьев задает вопросы. Ответ на них - искать нам. Каждому свой.

Пройдет неделя, и радио и телевидение заговорят о войне и Победе. И мы вспомним прекрасные фильмы, и заплачем над великими песнями, и проведем этот день со слезами любви и печали. И будем довольны своей памятью и чувствительным сердцем, пока не застанем себя на мысли, что война понемногу становится эстетическим явлением, лестным для сердца духовным переживанием. Как будто мы дописали книгу памяти, и всё это теперь только история - времена Спарты, Александра Великого, Ганнибала, солнца Аустерлица. Можно приглашать, как на юбилей Победы, Аллу Борисовну Пугачеву в алых шелках пущенного на платье знамени и считать эту страницу истории закрытой.

Но я снимаю с полки "Проклятых и убитых" Виктора Петровича Астафьева, и всё идет прахом. Не было за последние годы художника более беспокойного. Похвалы ему были вызывающи, укоры слишком запальчивы. Словно обе стороны промахивались - и обнимали не того, и не на того гневались. Да так оно и было, потому что спорили друг с другом одинаково злые, из одного корня проросшие идеи, не хотевшие знать своего родства или торопившиеся скрыть его.

Наша демократия, по справедливому слову философа Карена Свасьяна, бывшая только злой шуткой компартии, "последним постановлением Политбюро", надеялась обольстить художника пропиской по своим рядам, а сами коммунисты, не узнающие себя в кривом зеркале дурного своего порождения, спешили обвинить его в потакании этой демократии и искажении образа великой войны. Ну а, уж известно, когда схватятся идеи, до человека дела нет. И я не буду говорить обо всем творчестве Виктора Петровича, о его свете и силе, а скажу только об этой самой мучительной в русской литературе книге "Прокляты и убиты", где солдатская отвага виднее всего.

Это вначале казалось, что можно загородиться миром, уврачевать душу, избыть войну. Но Виктор Петрович впервые сказал нестерпимое - что с войны вообще нельзя вернуться. То, что произошло там в такие короткие по отношению ко всей последующей жизни годы, было настолько чуждо самому существу жизни, что никакого успокоения уже не могло быть.

Одного его вопроса довольно, чтобы измучиться: "Как это так и почему тянется и тянется по истории, и не только российской, эта вечная тема: посылают себе подобных на убой. Ведь это выходит брат брата во Христе предает, брат брата убивает? ...Боже милостивый! Зачем ты дал неразумному существу в руки такую страшную силу. Зачем ты научил его убивать, но не дал возможности воскресать, чтобы он мог дивиться плодам безумия своего? Сюда его, стервеца, сюда царя и холопа в одном лице... Нет, не в одном лице, а стадом, стадом: и царей, и королей, и вождей на десять дней из дворцов, храмов, партийных кабинетов - на Великокриницкий плацдарм! Чтобы облаком накрыли их вши, чтобы ни соли, ни хлеба, чтобы крысы отъедали им носы и уши, чтобы приняли они на свою шкуру то, чему название - война".

Вот тут и видно, что принес Астафьев в военную тему и почему его роман встретил общее сопротивление.

Воевавшие люди в большинстве приняли книгу как вызов, даже как оскорбление. Словно Астафьев что-то самое значительное, самое опорное, самое несомненное отнял. Ось, на которой стояла жизнь, выдернул. И с кем бы в те дни, да и сейчас, об Астафьеве ни заговорил - этого болезненного угла не обойти. И смерть художника переменила тут мало. Притворяться, что художник стоит в общем ряду ветеранов ни его сверстники не дадут, ни сам он ОТТУДА не позволит.

Мы всё еще не хотим слушать его: "Размышляя над судьбами больших, главных людей войны, - пишет он, - я думаю, что пали рано и кару незаслуженную приняли наши славные маршалы - победители и полководцы оттого, что не попросили прощения у мертвых, не повинились перед Богом, перед неслыханные страдания перенесшим народом своим... Есть такие тяжелые грехи, которые Господь и хотел бы, но не в силах простить".

Наивная это, конечно, фраза про Бога, который не в силах простить. Не встать нам на Господню точку зрения, но как человечески прекрасна и понятна она. И как это по-русски и в сердцевине своей - по-христиански! И что-то тут слышится давнее, что мы постарались забыть. Вспомним: "Цель войны - убийство, орудия войны - шпионство, измена и поощрение её, разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии... Сойдутся... на убийство друг друга, перебьют, перекалечат... а потом будут служить благодарственные молебны за то, что побили много людей (которых число еще прибавляют), и провозглашают победу, полагая, что чем больше побито людей, тем больше заслуга. Как Бог оттуда смотрит и слушает их!"

Видите - и тут: как Бог смотрит? Это спрашивал Толстой. Снисходительные читатели "прощали" Толстому его философию за высокий дар художника. Боюсь, и Виктору Петровичу теперь будут прощать. Зато, мол, вон какой "Последний поклон" и какую "Царь-рыбу" и какую "Оду огороду" написал.

А, может быть, если бы высокомерная культура не "прощала" Толстому его мысль, а услышала её здоровым нравственным умом, история пошла бы другой дорогой и не понадобилось бы снова подтверждать ее такой страшной ценой, заставляя другого художника через столетие повторять слово в слово: как Бог смотрит и слушает это?

Бог тут не фигура красноречия. Он - Бог! Судья и мера. И это Он так повернул зрение художника, и это он развел его с современниками. С Богом у Астафьева пререкаются, на него кричат, а чаще относятся с солдатской снисходительностью: наговорили, что все может, а Он только и может, что разделить солдатское страдание. И книга потому и остановилась, и герои не восстали в послевоенных лагерях, не ушли к староверам, не дожили в муках и гибели, как обещалось в ранних интервью, что проблема была слишком высока и не могла быть решена волей одного даже великого художника.

Она могла быть непротиворечиво поставлена, когда бы строилась на безусловной вере, на евангельской правде, которая "не от мира сего". Но у писателя солдатское, истерзанное, намаянное по окопам сердце, и он еще слишком дитя своего безверного века и от земли не оторвется. Не зря и сама земля в романе так же по-солдатски истерзана и измучена, как не была еще ни в одной книге.

Прозаик хотел судить мир Божьим судом, перед которым войне нет оправдания. Да и не хотел, а само сердце, генетика русская просила христианской оценки войны. А видел мучающегося во вшах и немыслимом труде молодого себя и своих истерзанных товарищей и жалел, и не смел судить. Вечность и евангельская правда, дыхание которой почувствовал еще из полуатеистического сознания старый человек, когда взялся за роман, столкнулась со слишком человеческой историей и оказалось, что их примирить невозможно. Потому что в вечности человек живёт перед Богом, а историю делают перед человеком на коротких полях расчета. Для человека, для страны победа может быть высокой, быть исторической гордостью на века, но как когда-то Лев Николаевич, так и Астафьев уже не о человеке и не о стране говорил, а о человечестве. О том общем организме мира, который судим не историей, а Богом, где начинается новый язык и новое небо.

"Прощайте, люди!
Я домой вернулся,
я к матери моей вернулся,
к бабушке, ко всей родне.
Не будьте одиноки без меня"

И Виктор Петрович не на богословских благополучных полях, а на материале страшной войны решился сказать о неподъемной правде. В этом действительно был вызов и самому себе, своему воевавшему и победившему Витьке Потылицыну, и своим живым и мертвым товарищам. И вызов не побежденного, не Ремарка и Бёлля, а вызов победителя, да еще сделанный в час, когда хватает мерзавцев, готовых все подвергнуть ревизии, чтобы стереть Россию с карты мира.

Но у художника нет времени ждать благополучных времен - ему отвечать за данный ему дар перед Богом одному. И книга рвется из временной правды во вневременную, из исторической - в вечную, а материал не пускает. И христианин в его читателях готов сказать "да!" евангельскому взгляду, а простой русский человек кричит: "Нет!"

Я думаю, когда это будет осознано в великой глубине по-настоящему проснувшегося русского христианского сердца, когда мы воскреснем из нынешней дроби в живое тело, читатель разом простит писателю кажущуюся несправедливость его опережающей историческое время правды. Если мы станем, наконец, христианской нацией, которой себя декларируем, мы не сможем не вернуться к евангельской по истокам истине. Рано или поздно такой роман о войне должен был быть написан. Эта книга суждена была России, и она могла появиться только здесь.

Эта правда всегда будет судить своему исповеднику одиночество, но в высшем смысле она плоть от плоти и кровь от крови еще не слышащего ее народа. И отвага ее есть отвага совершенно русская. В ней есть, может быть, не сразу узнаваемая, но самая дорогая Победа, начавшаяся в нашей последней великой Победе и сулящая всегда задерживаемую в истории, но неотвратимую в вечности написанную человечеству на роду последнюю Победу - над всеми войнами.

Война не отпустила его. Можно открыть "Проклятых и убитых" на любой странице и опять провалиться в эту тьму и в это высокое величие. И герои встанут, чтобы обнять своего фронтового товарища и разделить с ним так тяжело добытый ими покой, поблагодарить его за святое мужество рассказать о них так страшно и так благодарно, как рассказал он. Он отомстил за все их обиды, сказал за них всем подлецам праведные слова ненависти, даже рискуя при этом оказаться плохим художником (потому что зло жизни и дурных людей светлым сердцем писать не умел). Он отстоял их честь перед историей и памятью, не изменив солдатской прямоте. Он всех их оплакал и вернул дар слёз и нашим давно высохшим на сухом ветру лживого времени глазам.

Он теперь с ними - солдат с солдатами.

5 января 1967 г. А.Н. Макарову

Русской литературой всегда двигала любовь. Ибо, как сказано одним мыслителем, "жизнь человеческая слишком коротка, чтобы расходовать ее на злобу и ненависть". Не дай бог нашей литературе утерять ее самое главное достоинство.

Конец мая - начало июня 1967 г. Ессентуки. Жене

Страшно, когда лишаешься надежды. Ты можешь сказать, что одного испорченного, изуродованного рассказа, пусть и дорогого сердцу, очень мало для таких пессимистических настроений. Но я слишком пристально слежу за тем, что происходит в нашей литературе, слишком сторожко жду изменений к лучшему и даже пытаюсь внушить себе, что они есть, что они продвигаются, и вижу: самообман уже не помогает /.../ Нас ждет великое банкротство, и мы бессильны ему противостоять. Даже единственную возможность - талант - и то нам не дают реализовать и употребить на пользу людям. Нас засупонивают всё туже и туже. И мысль начинает работать вяло, покоряться. А чтобы творить, нужно быть бунтарем.

1973 г. И. Соколовой

Днепровские плацдармы! Я был южнее Киева, на тех самых Букринских плацдармах (на двух из трех). Ранен был там и утверждаю, до смерти буду утверждать, что так могли нас заставить переправляться и воевать только те, кому совершенно наплевать на чужую человеческую жизнь. Те, кто оставался на левом берегу и, "не щадя жизни", восславлял наши "подвиги". А мы на другой стороне Днепра, на клочке земли, голодные, холодные, без табаку, патроны со счета, гранат нету, лопат нету, подыхали, съедаемые вшами, крысами, откуда-то массой хлынувшими в окопы.

Ох, не задевали бы Вы нашей боли, нашего горя походя, пока мы еще живы. Я пробовал написать роман о Днепровском плацдарме - не могу: страшно, даже сейчас страшно. И сердце останавливается...

1973 г. Н. Волокитину

Начал писать статью для "Избранного", дошел до смерти мамы - и так стало плохо, так больно, так заболело сердце, что и жить-то как-то даже не то чтобы не хочется, а тошно. Пишу и поэтапно вижу, как разрушалась и уничтожалась наша семья, большая, безалаберная, и среди всех жертв самая невинная, самая горькая и невозвратная - моя мама.

А биографию надо написать. Пишут все и врут, либо нажимают на жалостливые и выигрышные моменты: "тяжелое детство", "солдат", "рабочий" и вот вам - писатель, ай-лю-ли, ай-лю-ли, как его мы довели! Обрыдло всё это. Так маскируют трагедию личности и литератора, значит, и всего общества, так охотно и поспешно теряющего свое нравственное и национальное достоинство. Хочется с кем-то поговорить, поболтать. А с кем? Живу я все же в чужом краю, с чужими людьми. А где они, родные-то? И родина где? Овсянка? Это уже не моя родина, это лишь ее тень, напоминание и могилы, заросшие крапивой, без догляду и слез оставленные. Я только и плачу еще про себя обо всем - и о Родине моей, и о могилах родных. А сколько их, слез-то моих? Тут и моря мало, чтобы затопить все горе людское.

Биографию я все же напишу, пересилю себя. Большую, беспощадную...

Декабрь 1973 г. С.П. Залыгину

Саму Победу я встретил препаскудно, горько до слез - после госпиталя был в Ровно, в полку по борьбе с бандеровцами, и стоял на посту у казармы в ночь с восьмого на девятое мая. Поднялась стрельба, крики, ликование, и я выпалил с радости вверенную мне обойму из винтовки, за что и был отправлен на губу дураком старшиной, да и проревел до вечера, одиноко лежа на деревянных, карболкой воняющих нарах.

13 ноября 1974 г. Вологда. В.Я. Курбатову

Валя Распутин написал что-то совершенно не поддающееся моему разуму, что-то потрясающее по мастерству, проникновению в душу человека, по языку и той огромной задаче, которую он взвалил на себя и на своих героев повести "Живи и помни". И вот что страшно: привыкшее к упрощению, к отдельному восприятию жизни и литературы и приучившее к этому общество, неустойчивое, склизкое, все время как бы пытающееся заняться фигурным катанием на самодельных коньках-колодках (которые мы оковывали отожжённой проволокой), оно, это общество, вместе со своими "мыслителями" не готово к такого рода литературе. Война - понятно; победили - ясно; хорошие и плохие люди были - определенно; хороших больше, чем плохих, - неоспоримо; но вот наступила пора, и она не могла не наступить - как победили? Чего стоила нам эта победа? Что сделала она с людьми? Что, наконец, такое война, да еще современная? И самое главное, что такое хороший и плохой человек? Немец, убивающий русского, - плохой, русский, убивающий немца, - хороший. Это в какой-то момент помогало духовному нашему возвышению, поднимало над смертью и нуждой, но и приучало к упрощенному восприятию действительности, создавало удобную схему, по которой надо и можно любить себя, уважать, хвалить, и отучивало думать /.../ Пролежавший в гипсовой форме человек с больным позвоночником, вставая на ноги, нуждается в опоре, всякое движение в нем вызывает страх упасть, кости его берцовые упирают больно в таз, таз, в свою очередь, давит на ребра, ребра - на грудную клетку, а та - на шейные позвонки, через великие муки и мужество должен пройти человек, чтобы вновь получить возможность двигаться, жить естественной, нормальной жизнью...

Сможем ли мы? Как далеко зашла наша болезнь неподвижности? Способны ли мы уже на те муки самопожертвования, отказа от себя и своих материальных благ? Вот вопросы, на которые хочешь не хочешь уже надо давать ответы. Иначе гибель всем.

10 апреля 1987 г. Красноярск. М. и Ю. Сбитневым

Семнадцатого октября хватанул мою бабу инфаркт. Большой. Трудно она выплывала наверх. А тут нас подкопали кругом, телефон обрезали, шофер мой ко времени разобрал машину, ездил я на советском транспорте, нервничал, мерз. Однажды голова закружилась, херкнулся среди города, пробую встать, шапку схватить, а внутри вроде как все гайки с резьбы сошли. И не верится, а встать не могу. Шли молодые парень с девкой, гармонично развитые люди в дубленках и в золоте, так захохотали - такой я неуклюжий и жалкий валяюсь. Они ведь и не знают, что я на фронте из-под пули в ямку или в воронку мог унырнуть. Что, говорю, хохочете? За клоуна приняли? Не Никулин я! Тут подскочил ко мне бритвами резанный, конвоирами битый парняга-мужичок, приподнял, шапку на меня задом наперед напялил и с известным тебе хорошо жаргонным превосходством зашипел: "С-сэки! Я деда поднял? Поднял! Вы с-сэки, упадете, вас поднимать некому будет!" Умен, собака, практическим, выстраданным умом умен этот мой вечный "герой", то полпайки отдаст кровной, то прирежет невзначай...

19 апреля 2001 г. Красноярск. С.Н. Асламовой

Во, блин, боролись за свободу, получили ее сверху, а она не наша, не нами добытая и оскалилась, аки вольный голодный зверь. Ну, никто как Бог, может, он нам выдал последнее испытание на живучесть и право именоваться человеком.

Комментарии
Прямой эфир