«Когда на сто километров ни души, чувствуешь себя большим человеком»

Художник Борис Кочейшвили — о первой в своей карьере большой выставке и пользе жизни в глухой деревне
Евгений Авраменко
Фото предоставлено пресс-службой Государственного Русского музея

В Мраморном дворце Санкт-Петербурга открылась выставка московского художника и поэта Бориса Кочейшвили «Простое лето». Представлено около 50 работ последнего десятилетия: живопись и гипсовые рельефы. С мэтром отечественного изобразительного искусства встретился корреспондент «Известий».

— Вы участвуете в выставках с 1963 года. Получается, в этом году у вас творческий юбилей?

— Наверное. Но нельзя сказать, что у меня была бурная выставочная деятельность. Что-то где-то по чуть-чуть — если кто-то предлагал. По сути, моя первая большая выставка открылась сегодня. Это целиком заслуга куратора Тамары Веховой, которая убедила меня в необходимости этого события и взвалила на свои плечи всю волокиту: оформление, перевоз, освещение в СМИ. Я категорически на это не способен.

— Что вы считаете своим главным творческим достижением?

— Не вправе называть что-то из своих работ победой. Но я всегда радовался смене условий игры. Бывает, художник нашел для себя какую-то технику — и верен ей до конца дней. Мне это было неинтересно. Смена техники, манеры, материала — это как новый виток пути. Сначала работал как литограф и офортист, потом бросил это и занялся черно-белым рисунком на мелованной бумаге, потом перешел к живописи на оргалите, потом — к акварели. Я дружил со скульптором Аллой Полозовой, чьи работы для меня на одном уровне с Генри Муром, и незадолго до ее смерти посетовал: «Аллочка, как жалко, что скульптура прошла мимо меня». И она посоветовала делать рельефы, а это нечто среднее между графикой и скульптурой. Я стал делать и втянулся. Если Бог здоровья отпустит, снова займусь чем-нибудь новым.

— В статьях о вас часто мелькают слово «театр» и связанные с ним понятия: «мизансцена», «игра», «жест». Театр сыграл какую-то роль в вашей судьбе?

— Насчет творчества не возьмусь судить: сценографом я никогда не был, и как таковой театр не служит мне предметом изображения. Но я его всегда любил, с тех времен, когда телевизора еще не было, а была радиотарелка. По ней транслировали, прямо как с футбольного поля, мхатовские спектакли. За свою жизнь я, может, видел не так много спектаклей, но это — золотой фонд. Плюс ранний «Современник», Эфрос, из ленинградского — БДТ, Додин. Были моменты в моей жизни, связавшие меня с театром... Дружу с Юрием Погребничко и считаю, что сегодня это лучший режиссер страны. Сижу у него на репетициях и рисую.

— А зачем вам это?

— Во-первых, бесплатная натура (смеется). Актеры двигаются, говорят, выстраиваются в мизансцены, а я сижу и чирикаю. Когда что-то екает — подхожу к Юрию Николаевичу и на ухо говорю о своем видении. Конечно, делая это деликатно, поскольку понимаю масштаб человека, которому я подсказываю. Но если мое замечание попадает в точку, он может что-то изменить, и несколько раз так бывало. Это как будто приносятся щепочки и веточки, потом подносится спичка — и все загорается. Но, чтобы костер получился, его нужно тщательно собрать. Быть свидетелем загорания искры на репетициях Погребничко — величайшее удовольствие.

— Как взаимосвязаны ваше изобразительное творчество и стихи?

— Сложно сказать. Думаю, в моей живописи больше подсознательного, спонтанного. Стихи более конкретны. Я стараюсь предложить читателю нечто очевидное и простое — чтобы он наполнил это своим чувством. Большинство поэтов предлагают мне как читателю море своих чувств, и я должен с этим разбираться. Но бывает, что поэт взгромоздился на высоты, а читатель не может за ним идти. Мне кажется, читатель должен работать в паре с поэтом, оставаясь самостоятельно воспринимающим человеком. Еще я как акын: что вижу — о том пою. Часто в моих стихах — реакция на реальные события, в отличие от живописи. Был период, когда я пять лет ничего не рисовал, а только стихи писал.

— С чем это было связано?

— Захотелось пожить в глухой деревне. Поместить самого себя в пространство пейзажа. А в глуши все другое: и небо, и горизонты. Нет, не подумайте, что в моем образе жизни было нечто, так сказать, народническое. Просто когда идешь в поле, а на сто километров ни души, чувствуешь себя по-настоящему большим человеком. В Москве в это время были поистине революционные события — огонь, танки. Я смотрел в ту сторону с помощью радио, и все, что творилось, казалось таким далеким и отстраненным. И думал я: чего они там делают? Зачем?

— Какие еще искусства, помимо поэзии, вас вдохновляют?

— У меня музыка есть. «Пишу» — не совсем верное слово, скорее, я наигрываю свою музыку. Спрашиваю у всех друзей: «Чем я отличаюсь от Рихтера?». — «Ну как? Все-таки где Рихтер, а где ты...» — «А вот и нет. Рихтер играет Баха, а я играю себя». Рихтер не сочинил ни строчки. Смотря в оркестровую яму, где сидят сто музыкантов, я всегда удивляюсь: почему они не стали композиторами? Думаю, у меня композиторский дар.

— Искусство составления выставки сродни искусству дирижера. Можно ли сказать, что здесь ваши работы «зазвучали» не так, как вы ожидали?

— Безусловно. Смотрю на эти картины — как будто не я писал. Некоторые художники называют свои работы своими детьми, но эти «дети» как будто говорят мне: «Да мы и без тебя проживем». Признаться, поднимаясь по лестнице на открытие выставки, я опасался. Ведь это пространство не победить, Мраморный дворец сам по себе цельное завершенное явление, которое может тебя вытеснить. Но то, что я увидел, обнадежило.

«Я рисую ворота рая, прислонясь к воротам сарая»

Искусствоведы, пытаясь определить самобытный дар Бориса Кочейшвили, вспоминают шестидесятников, нонконформистов и русских мастеров метафизической живописи, оговариваясь, что применительно к мастеру эти определения крайне условны.

Несоответствие общепринятым правилам поддержано жизненным укладом художника, который никогда не стремился к славе и выглядел в глазах арт-сообщества «вещью в себе». Мог, например, на несколько лет выпасть из творческого процесса. «Вещью в себе» кажется и визуальная среда картин Кочейшвили: здесь нет ничего экспрессивного, кричащего — пустынные метафизические пейзажи и почти метерлинковские фигуры со стертыми лицами.

— По этим произведениям видно, что мастеру абсолютно безразличен социальный контекст, — заметил Александр Боровский, заведующий отделом новейших течений Русского музея и автор статьи о Кочейшвили в каталоге выставки. — В его художественном мире, казалось бы, есть весь набор «семидесятнической живописи», включая церковную архитектуру, ангелов и мистические чаши. Но сквозь это Кочейшвили вырисовывает свой сюжет. Соединение предельной простоты и вечных категорий будто материализует его строки: «Я рисую ворота рая, поглядывая, на ворота ада, прислонясь к воротам сарая».

Работы мастера с их нарочито небрежными и как бы незавершенными формами удачно вписались в залы с еще не отреставрированными потолками. Особую атмосферу выставки рождает специальное освещение — тусклое, дающее ощущение «мутного» воздуха. Лучи, падающие на белый акрил и позолоту, придают картинам сияние, что важно в первую очередь для объемных произведений. Здесь же, на отдельных листах — стихи. Печатавшийся поначалу в самиздате, Кочейшвили выпустил впоследствии шесть поэтических книг.

К выставке переиздан давший ей название сборник «Простое лето». Презентация сборника состоится в Русском музее 12 сентября, продлится выставка до 16 сентября. Затем, по словам куратора Тамары Веховой, планируется экспозиция в Третьяковке.