Перейти к основному содержанию
Прямой эфир
Озвучить текст
Выделить главное
вкл
выкл

Зимние праздники теперь нельзя считать завершенными до тех пор, пока мы не отметим Новый год по лунному календарю, проще говоря — по-китайски. Незаметно, но повсеместно Запад впустил в свой календарь Восток, научившись жить с  оглядкой на зверей китайского зодиака.

За этим сдвигом в массовой культуре стоят тектонические перемены не столько в геополитике и экономике, но и в планетарном сознании. Оно, кажется, уже готово объединить две ветви цивилизации, выросшие из разных, почти не переплетавшихся  корней.

В конце ХIХ века, когда Дальний Восток нам еще только открывался, европейцы сравнивали Японию с Римом, а Китай — с Древней Грецией. Сейчас это сравнение кажется натяжкой, но в нем есть и немало бесспорного. Японцы, как римляне, унаследовав более древнее и богатое искусство своих наставников, первыми передали его миру в упаковке своей оригинальной культуры. Расцвет «жапонизма», оставившего свой живописный след в любимых всеми импрессионистах, затмил куда менее понятный китайский мир.

В начале ХХI века ситуация стремительно изменилась. Мы почувствовали острую необходимость понять художественный язык, систему образов, эстетические категории, а главное — сокровенные истоки принципиально иной культуры, обещающей играть кардинальную роль в этом столетии. Запад все сильнее ощущает влияние китайской цивилизации во всех, а не только экономических, проявлениях. Причем, как это водится в нашу постмодернистскую эпоху, оно сказывается на всех интеллектуальных уровнях: от прозы уже двух нобелевских лауреатов (Гао Синцзяня и Мо Яня) до снятых в поэтике Пекинской оперы костоломных боевиков, среди которых попадаются такие жемчужины, как бесподобно красивые картины Чжана Имоу.

Так, входя в состав всемирной цивилизации, китайская эстетика способствует рождению истинно планетарного искусства со всеми его еще не исхоженными путями. В них-то и состоит уникальная для нас ценность Китая, тысячелетиями развивавшегося вне контакта с Западом. У них все было по-другому, а значит, диалог с китайской мудростью — это разговор с пришельцами, по которым мы не устаем тосковать в нашем космическом одиночестве. 

Во всяком случае, так я понял вызов Китая, когда решил приобщиться к нему через высшее из всех китайских искусство — каллиграфию. Имея дело с гигантской страной, населенной разными, часто не похожими друг на друга народами, традиция считала всех, кто знает иероглифы, китайцами. Решив побыть одним из них, я, держа кисть, словно змею за хвост, провел робкую линию, тут же расплывшуюся на хищной бумаге. Китайское чистописание не прощает промедления. Это как дрова рубить: думать надо было раньше. Испортив весь альбом, я сумел нарисовать сносную точку. От нашей ее отличал характер. Профилем точка походила на головастика — в ней были голова, хвост и стремление. 

Удачный иероглиф требует участия каждой мышцы. Поэтому, как показывают нам китайские фильмы, поднаторевший в письме ученый может увернуться от стрелы и убить соперника беглым  движением пальца. Я, конечно, не рассчитывал стать мастером, мне хотелось узнать его при встрече.

Понятно, что первого иероглифа мне хватило надолго. Напоминая нашу «Ф», он изображал Китай со всей доступной пиктограмме наглядностью. Квадратную землю пересекала черта, указывающая центральное место Поднебесной империи. За ее пределами люди становились животными. Одни теряли речь, другие не умели спать, третьи — просыпаться. 

Китай — резко континентальная страна, как Россия. Но в отличие от нее он к морям и не стремился. Конфуций упоминает море однажды, угрожая в случае провала своего педагогического проекта сесть на плот и отправиться в безвозвратное плавание. Другими словами, море — не стихия свободы, а приют отчаяния. И в стихах море почти никогда не вспоминают. Зато реки текут по всей классической поэзии.

«Мудрые, — говорил Конфуций, — наслаждаются водой, благородные — горами».

Их союз порождает совершенного человека и исчерпывает китайский пейзаж. Величие этого искусства в том, что на тысячу лет непревзойденной живописи хватило одного сюжета. К истине ничего нельзя добавить, не исказив ее.

Пределом фантазии китайский художник считал камни небывалой формы.

«Демонов, — говорил он же, —  рисовать легче всего: их никто не видел».

Разнообразие претило их эстетике, как нам — рюшки на гардинах. Минимум больше максимума, потому что он включает все, вычитая лишнее: ночью все кошки серы. Как монохромная живопись, которая заменяет палитру черно-белой игрой кисти с пустотой. 

Чтобы полюбить китайцев, нужно ценить пресную кухню. Их стих невзрачен. Их слог вторичен. Их афоризм — цвета воды. Их словесность бедна, банальна, бессвязна.  Но лишь потому, что она сразу темна и прозрачна. Поэтому чаще, чем Библию, переводят книгу Лао-цзы, перекладывая его кто как на душу положит. Одни — для других, я — для себя:

Тот, кто стоит на цыпочках,

Нетвердо держится на ногах.

Тот, кто блещет,

Приглушает свой собственный свет.

Тот, кто ищет себе определения,

Не узнает, кто он.

Тот, кто цепляется за свою работу,

Не создаст ничего долговечного.

Если ты хочешь быть в согласии с Дао,

Сделай свое дело и иди.  

Комментарии
Прямой эфир

Загрузка...